— Ладно! Ты можешь мне объяснить, почему ты не идешь? — говорит он Писателю. — Только честно и без болтовни!
— Пожалуйста! Я боюсь. Себя не знаю и не верю себе… Наверняка знаю одно: много дряни у меня в душе за жизнь накопилось. Не хочу эту дрянь людям на голову выливать, а потом, как Дикобраз, в петлю лезть. Лучше в этом своем вонючем особняке сопьюсь тихо и мирно. Иди, иди! Только не думаешь ли ты, что если мы живы сейчас, то ты нас не убил? Убил, убил! Хоть мы и живы. И не надейся. На что ты можешь надеяться с такой своей натурой? Над дочкой своей слезы раскаяния проливаешь… Ты, прости меня, как тот бандит, у которого руки по локоть в крови, а на груди татуировка: «Не забуду мать родную»… Уймись, сталкер. Не доросли мы до Этого Места, не нам с тобой сюда ходить за счастьем…
— А чистеньким-то я бы, может, и не пошел! — зло кричит Проводник.
— Заговорила валаамова ослица! — мечтательно произносит Писатель.
— Не понимаю, — бормочет Проводник, в отчаянии тряся головой. — Не понимаю я…
— И счастье твое, что не понимаешь! Сходи туда — сразу поймешь, но тогда уже… извини! Ты ведь всегда очень высоко себя ставил, много выше всех остальных… Железный мужик, гордый и вольный, а на самом-то деле — просто скотина. И придешь ты оттуда либо калекой, тухлой гнидой приползешь, ни на что не годной от срама, либо таким уж зверем, что и Дикобраз по сравнению с тобой ангелом покажется. Все. Отстань!
Пока они конфликтовали, Профессор уже освободил из рюкзака массивный цилиндр, тускло отсвечивающий на солнце. На цилиндре нет ни циферблатов, ни шкал, только диск наподобие телефонного в центре верхнего днища.
— Что это у вас, Профессор? — спрашивает Писатель.
— Это атомная мина.
— Атомная?!
— Да. Двадцать килотонн.
— Откуда? Зачем?
— Мы собрали ее с друзьями… с бывшими моими коллегами. Мы решили, что это место надо уничтожить. Я и до сих пор так думаю. Никому никакого счастья оно не принесет. А если попадет в дурные руки… Страшно подумать. Впрочем, теперь я уже не знаю… Они потом стали говорить, что это чудо и надежда, что нельзя убивать чудо и нельзя убивать надежду. Мы поссорились. Только ученые умеют так ссориться Они спрятали эту мину, но я ее нашел… — Он поднимает глаза. — Вы понимаете? Я и сейчас совершенно уверен, что все это надо к черту взорвать. Это просто: набрать четыре цифры, и через час… в общем, сюда никто больше никогда не придет…
Он долго молчит, затем добавляет:
— И никогда больше на Земле не будет такого места.
— Бедняга… — тихо говорит Писатель. — Выбрал себе проблемку…
— Понимаете, это общий принцип, — говорит Профессор. — Никогда не совершай необратимых действий. Но пока эта язва открыта здесь для всех — ни сна, ни покоя… Ни сна, ни покоя…
И тут взрывается Проводник.
— Будьте вы прокляты! Какого дьявола я с вами связался? — ревет он — Интеллигенты хреновые! Болтуны! Пошел бы, взял деньги, не знал бы ничего, не думал бы, жил бы припеваючи, как люди живут! Запутали! Душу разъели, паразиты! А как же теперь я? А? Ничего нельзя! Туда нельзя, здесь нельзя… Значит, все зря? Навсегда зря? Никогда, значит, больше ничего?
Он хватает Профессора за плечи.
— Тогда взрывай ее к чертовой матери! Тогда — никому! Хоть какая-то польза будет!
Он обхватывает голову и раскачивается. Потом вдруг замирает.
— Слушай! — хрипло шепчет он в лицо Писателю. — Ну ладно, я не гожусь… А жена? Ради дочери своей, а? Не я, не я, жена! Она у меня святая у нее же ничего, кроме Мартышки, нет! Жена, а?
Он кидается к Профессору.
— Нет! Не надо! Нельзя! Не трогай ее! Другой же надежды нет!
Профессор отстраняет его руки. И Писатель и Проводник, как завороженные, следят, как Профессор с натугой отвинчивает верхнюю часть цилиндра, приподнимает ее, обрывает тянущиеся провода и принимается разбирать, рвать, ломать, далеко вокруг себя разбрасывая деталь за деталью.
В это время заходит солнце и становится темно.
ОПЯТЬ ЗАБЕГАЛОВКА
В кафе пусто. За стойкой копошится грузный кельнер в грязной куртке. За столиком в углу расселись наши герои — грязные, оборванные, заросшие. Перед каждым — полупустая кружка пива. Писатель разглагольствует:
— …Я представляю себе это здание в виде гигантского храма. Все, что создало человеческое воображение, фантазия, дерзкая мысль, — все это кирпичи, золотые кирпичи, из которых сложены стены этого храма: философия, книги, полотна, этические теории, трагедии, симфонии… даже, черт возьми, наиболее смелые, основополагающие научные идеи. Так уж и быть… А вот вся эта ваша технология, домны, урожаи, вся эта маята-суета для того, чтобы можно было меньше работать и больше жрать, — все это леса, стропила… Они, конечно, необходимы для построения храма, без них храм был бы совершенно невозможен, но они опадают, осыпаются, возводятся снова, сначала деревянные, потом каменные, стальные, пластмассовые, наконец, но всего-навсего стропила для построения великого храма культуры, этой великой и бесконечной цели человечества. Все умирает, все забывается, все исчезает, остается только этот храм., Честно говоря, человечество вообще-то существует лишь затем…
Профессор отхлебывает из кружки и брюзжит:
— И вы что, беретесь ответить, зачем существует человечество?
— Не перебивайте, — бросает Писатель. — Это невежливо. Лишь затем, — продолжает он, — чтобы производить произведения искусства! Образы абсолютной истины. Это, по крайней мере, бескорыстно…
Пауза.
Писатель неожиданно ухмыляется:
— Шутка, — добавляет он, почти смущенно. — Пиво здесь… Разве это пиво? Давайте еще по одной, что ли?
— У меня денег больше нет, — говорит Профессор.
— И у меня нет, — упавшим голосом сообщает Писатель.
— Вы же хвастались, что у вас везде кредит, — раздраженно говорит Профессор Писателю.
— Да! — с вызовом отвечает тот. — Везде! А здесь нет.
Проводник высыпает на стол несколько мелких монет пополам с мусором, двигает монетки пальцем, пересчитывая.
— Вот, — говорит он, — на две кружки еще хватит. Живем.
В этот момент у столика появляется кельнер, ловко расставляет перед ними полные, с шапками пены кружки и забирает кружки а опивками. Глядя на него, Проводник с извиняющимся видом стучит грязным ногтем по малкой кучке монет. Кельнер делает успокаивающий жест и исчезает.
— Мой читатель! — объявляет Писатель значительно. — Узнал!
Проводник и Профессор смотрят на него — на его небритую грязную физиономию, на огромный синяк вокруг правого глаза, на окровавленную тряпку, съехавшую на лоб, — смотрят, а потом, не говоря ни слова, надолго припадают к своим кружкам.
— Нет, — говорит Проводник. — Это не выпивка, ребята. Я сейчас жене позвоню, у нее десятка оставалась. Пусть принесет.
Писатель удерживает его за рукав.
— Какая там десятка? Да я сейчас в любую редакцию позвоню…
Проводник отстраняет его.
— Уймись… Я угощаю, а не ты. Сиди.
Он подходит к автомату, набирает номер, и в этот момент видит через окно жену, которая идет в сторону кафе. Он вешает трубку и возвращается к столику.
Она подходит к столику и говорит мужу:
— Ну, что ты здесь сидишь? Пошли!
— Сейчас, — говорит он. — Ты присядь. Присядь с нами, ты что, торопишься?
Она охотно садится, берет его за руку и обводит взглядом Писателя и Профессора.
— Вы знаете, — говорит она, — мама моя была очень против. Он же был совершенный бандит. Вся округа его боялась. Он был красивый, легкий, как… А мама говорила: он же сталкер, он же смертник, он же вечный арестант… и дети. Вспомни, говорила она, какие дети бывают у сталкеров… А я даже с ней не спорила. Я и сама все это знала: и что смертник, и что арестант, и про детей. Только что я могла поделать? Я уверена была, что с ним мне будет счастье. Я знала, конечно, что и горя будет много, но я подумала: пусть будет лучше горькое счастье, чем серая жизнь. А может быть, я все это уже сейчас придумала. Тогда он просто подошел ко мне и сказал ласково: «Слушай, пойдем со мной!» И я пошла. И никогда об этом не жалела. Никогда. И плохо было. И страшно было. И стыдно было, и все-таки я никогда об этом не жалела и никому не завидовала. И он тоже не жалел и не завидовал. Просто судьба такая. Жизнь такая, мы такие. А если бы не было в нашей жизни горя, то не было бы лучше. Хуже было бы. Потому что такого счастья тоже не было бы, и не было бы надежды. Вот, А теперь нам пора. Пойдем, Мартышка там одна.